Доктор. Из какой хотите. Пить вам, а не мне.
Герцог. Я хочу из того кувшина, потому что в нем как-то меньше пьется, а жажда утоляется лучше; но вы говорили, что из кувшинов пить вредно, потому что много лишнего воздуха попадает в желудок.
Доктор. Я этого не говорил; таково народное поверье, за которым многие медики плетутся, как стадо овец за бараном-вожаком — благо на шее бубенчик звенит.
Герцог. А вы что об этом думаете?
Доктор. Что кувшин не только не впускает воздух в рот, а, напротив, вбирает в себя воздух изо рта.
Герцог. Объясните. Хорошо, если бы это была правда.
Доктор. Это очень просто, даже видно на глаз: когда из сосуда выливается вода, в него должен войти воздух, чтобы заполнить пустоту, а так как встречное движение воды и воздуха проходит через узкое горлышко, то воздух пробивается через толщу воды, и мы слышим булькание. Когда ваша милость станете пить из стеклянного графина, приглядитесь — и вы увидите, что пузырьки воздуха занимают место воды; они окажутся внутри сосуда, и ни один не выйдет наружу; а поскольку отверстие графина находится у вас во рту, то ясно, что эти пузырьки воздуха берутся из вашей ротовой полости и из других полостей вашего тела, выходят оттуда и заполняют пустоты в сосуде; и поэтому, когда вы пьете из графина, вам иногда не хватает дыхания: ведь воздух выходит из легких и остается в графине.
Герцог. Право, вот гораздо более здравая философия, чем давешние россказни про красноперок.
Доктор. Эта философия вызывает кое у кого возражения. Говорят, что у человека, пьющего из кувшина или бочонка, после питья всегда бывает отрыжка, а это значит, что в желудок попал лишний воздух.
Герцог. И что же можно на это ответить?
Доктор. Я не обязан отвечать на всякие благоглупости, потому что мои утверждения основаны на наблюдениях и показаниях чувств, а отрицать видимое глазом — значит идти против истины. Особенно хорошо видно, как вода и воздух меняются местами, когда у стеклянного сосуда длинный носик, закрученный в основании спиралью. Тогда при вытекании воды воздух входит в сосуд в виде как бы пузыря, окруженного прозрачной пленкой, и мы видим, как этот пузырь занимает место, освободившееся от воды. А если у кого бывает отрыжка, пусть сам выясняет, какая тому причина; моих доводов этим поколебать нельзя.
Герцог. Вполне с вами согласен. Скажу больше: у меня никогда не бывает отрыжки после питья из моих любимых кувшинчиков. Но вы должны настаивать на своем мнении и спорить с теми, кто не желает исповедовать истину.
Доктор. Скажу одно: как бы мы ни пили, даже очень медленно всасывая воду, воздух из желудка все равно должен выйти; но это может происходить заметно, а может происходить незаметно. Причина в том, что когда мы пьем мелкими глотками, то вода поступает в желудок постепенно, и воздух, чье место она занимает, тоже выходит постепенно. Когда же мы разом опоражниваем сосуд и пьем большими глотками, то происходит иное: верхняя часть желудка узкая, у некоторых это совсем тонкая трубка, и, когда вода поступает сразу в большом количестве, ее не пускает внутрь воздух, заполняющий желудок, а воздух не может выйти в рот, так как его не пускает вода. И тогда желудок должен растянуться, чтобы вместить и воду и воздух, и остается на некоторое время в таком расширенном виде. Нечто сходное имеет место, когда вы хотите сразу влить в бочку много воды: вода не идет, ибо ее не пускает находящийся в бочке воздух, а воздух не выходит, ибо его не пускает вода, закрывающая ему выход. Но если лить воду в бочку тонкой струей, то воздуху оставляется отверстие для выхода, а воде для входа. То же и с желудком. Когда вода и воздух оказываются одновременно в желудке, то силой своего давления она выталкивает воздух, да и желудок, непомерно растянутый, выбрасывает его наружу, — и вот вам отрыжка. Если же пить маленькими глотками, то воздух выйдет тихо, без всякого шума.
Герцог. Прекрасное объяснение. Впрочем, и без него было очевидно, что вы совершенно правы. Я намерен вас наградить, как и прежде награждал, — больше за разумные мысли, чем за доброе врачеванье.
Доктор. Чтоб вы были так здоровы, как вы меня награждали в прошлом и наградите в будущем.
Герцог. Что это вы бормочете себе под нос?
Доктор. Я говорю: дай вам бог здоровья за прежние и будущие награды.
Герцог. Это можно было и вслух сказать.
Доктор. Я счел более приличным шепнуть свою благодарность богу на ухо, чтобы не вынуждать вас слушать льстивые благодарения нищих.
Герцог. А почему эта господа смеются?
Доктор. Сеньор, они молоды; что ни скажешь, им все смешно. Некоторые даже уговаривают меня хорошенько запоминать наши с вами беседы, а потом записывать и дарить им на память.
Герцог. Когда мне можно будет попить?
Доктор. Часа через три, когда жар достигнет наивысшей точки.
Герцог. Не лучше ли напиться сейчас, когда высшей точки достигла жажда?
Доктор. По мне, так хоть бы вы уже вчера выпили эту воду.
Герцог. Вот ваше милосердие! Ни капли любви ни к богу, ни к ближнему.
Доктор. Напротив. Я оставил обычное милосердие далеко позади.
Герцог. Как так?
Доктор. Мне уже мало любить ближнего, как самого себя; я люблю его, как он сам себя любит.
Герцог. Да, за словом в карман вы не полезете. Так чем же нам занять время, пока мне не позволят напиться?
Доктор. Чем угодно вашей милости; только спать вам нельзя.
Герцог. Расскажите, как вы ставили клистир графу Бенавенте.
Доктор. Дело было так. Граф страдал желтой лихорадкой в очень тяжелой форме, а при его крутом нраве к нему во время приступов лучше было и близко не подходить. У изголовья его кровати всегда стоял наготове арбалет, заряженный стрелой с круглой накладкой, и если, бывало, кто-нибудь из пажей ему не угодит, он приказывал мальчишке стать спиной к кровати и прикрыть задницу шелковой подушечкой, — графиня специально распорядилась поплотней набивать эти подушечки шерстью, а то многие пажи потерпели увечье от стрельбы; граф палил прямо в подушку, паж издавал вопль и подпрыгивал, точно олень. Графу эта забава так нравилась, что он досадовал, когда не случалось никаких провинностей. В один из таких грозных дней, находясь в опочивальне у графа в обществе его супруги и настоятеля монастыря святого Франциска, я собрался с духом и сказал: «Сеньор, уже шесть дней, как у вашей милости нет стула; в кишечнике у вас содержится двенадцать трапез, не считая ядовитых соков, коих тоже скопилось немало; жар с каждым часом сильней. Так продолжатся не может, это вредно и опасно для вашего здоровья». Он спрашивает: «Что же вам нужно?» Я отвечаю; «Мне нужно, чтобы ваша милость позволили поставить вам клистир». Он говорит: «Поставьте его себе за мое здоровье; я заплачу», — да таким тоном, что я почел за благо потихоньку уйти подальше от греха: с него станется, что он приведет угрозу в исполнение. Между тем графиня и монахи приступили к нему с мольбами и уговорами и так долго и горячо упрашивали, что он согласился, велел позвать меня и сказал: «Извольте, чтобы доставить удовольствие сеньору настоятелю и вам, я разрешаю поставить мне клистир. Но вот мои условия: во-первых, наконечник должен быть серебряный и совершенно новый; я человек чистоплотный и брезгаю наконечниками, бывшими в употреблении. Во-вторых, клистир мне будет ставить сеньора Мария Родригес, бывшая дуэнья Мартина Соуза; пусть надушится графиниными духами и наденет ее черный бархатный корсаж с желтыми лентами. В-третьих, я встану на четвереньки, по-собачьи, а в изножий кровати прошу поместить два факела на поставцах, чтобы означенная дама потом не говорила, что ей было плохо видно». Я ответил: «Все будет исполнено, как угодно вашей милости. Завтра с утра, в праздничный день, мы будем здесь со своим снаряжением».
На следующее утро, сеньор, являемся мы к нему со всей артиллерией. Предстояло ставить клистир небывалого объема, учитывая, что больше он не дастся. Увидя нас, граф сказал: «Входите, входите, разрази вас всех гром, вместе с отцом настоятелем и его бабушкой. Подойдите поближе, свет моих очей, сеньора Мария Родригес». И он становится на четвереньки, как обещал, — зрелище, словами не описуемое, ибо это надо было видеть, — а позади него зажигают факелы. Многие поскорее выскочили в приемную, чтобы не лопнуть от смеха. Граф же говорит: «Всмотритесь получше, Мария. Все ли видно, что надо?» Она отвечает: «Да, сеньор, и даже то, чего не надо». И вот она начинает вводить наконечник, а так как серебро обладает свойством быстро нагреваться и сильно обжигает, то граф подпрыгивает на всех четырех ногах с криком: «О-о, чтоб тебя, старая ведьма! Сует мне в зад раскаленный вертел! Ослепла, чертова кукла? Или я тебе куропатка?!» Она запричитала: «Ах, сеньор, какое несчастье! Простите меня, ваша милость, я не ожидала, что наконечник так нагреется; вода в самый раз». А граф говорит: «Ну, ладно, суйте опять, пусть доктор не говорит, что я сам виноват». Сиделка опять взялась за дело, но не успела надавить на пузырь, как он прорвался, и грязная жидкость залила графу и ноги, и все вокруг. Кровать обратилась в зловонную лужу, так что и вспомнить противно. Мария Родригес, видя такую беду, втянула голову в плечи и обратилась в бегство, сама не своя. Я ждал в приемной и, увидя ее, спросил, все ли сделано, но она пробежала мимо, рвя на себе волосы. «Тут оставаться нельзя», — подумал я и пошел на чердак, что на самом верху дозорной башни. Было мне там не лучше, чем в аду: тьма кромешная, смрад и угрызения совести: ведь я не знал, что случилось. А если граф почему-либо скончался и меня обвинят в отравительстве? И пажи, и первый лакей — все разбежались кто куда. Графиня, услышав набат, собрала приближенных дам, удалилась в свои покои и стала на молитву. Все это совершилось в мгновение окна. Граф даже не знал, что остался один. Он спросил сиделку, кончила ли она свое дело. Она же была в это время в городе, в подвале, и прибежала туда такая обезумевшая и растрепанная, что люди думали — с ума сошла.